К началу произведения   На главную страницу   Произведения

 

 

30

 

В лесных кряжах, в крутых берегах сытая текла река.

По лесным тропам, рекою и по болотным стежкам на призыв вождя спешили вогулы. Всклокоченные черные волосы ниспадали до плеч, а смуглые лица и горячий блеск глаз обличали в вогулах южное племя, заброшенное в этот край волею судеб в пору великого переселения народов. С ними бежали своры свирепых псов.

На лесной поляне, над искрящимся ручьем – мольбище: груда белых вымытых дождями костей, увенчанные ветвистыми рогами высохшие головы оленей. Валялась старая, исклеванная птицами оленья шкура.

В зеленом сне стояла тайга. Ели да сосны изливали смолистый дух. Собаки, высунув горячие языки, скакали вокруг кедра, на котором резвилась белка, перелетая с ветки на ветку. Тишина была выткана нитями комариного звона.

На берегу охотники ставили костры, наводили котлы.

– Какие вести, Кваня? – спросил один другого.

– Воевал маленько... Хорошо.

– С кем воевал?

– С русскими воевал... Все стрелы выметал и убежал.

– Где твой брат?

– Убили брата... Заберу его жену, оленей, собак, нарту. Все заберу, буду богатый.

– Глупый! Завтра и тебя убьют.

– Ну-у-у! – свистнул Кваня. – Убегу на Конду. Я умный.

– Казаки и на Конде тебя достигнут да ум твой смоют кровью.

Из-за поворота реки вывернулся челн вождя Ишбердея. Под сильным ударом весла челн летел – на обе стороны с шумом разбегались волны. Вождь подплыл и, уперевшись веслом в дно реки, легко выпрыгнул на берег, прямо на сухое место; непокрытая голова его была охвачена пламенем первой седины; на левое плечо был накинут яргак из косматой шкуры дикого козла; на ногах кожаные, обшитые железом чулки; на поясе болтались пристегнутые ремешками – нож, огниво, игольник, остроконечная костяная бляха для чистки трубки и костяной, величиною в ноготь, идол.

Приветствовали вождя, припадая на одно колено. Шаман вывел в круг жертвенного оленя и, засучив меховой рукав, взмахнул клинком.

Олень

грохнулся. [112/113]

По нежной коже его, как рябь по воде, заструилась дрожь; трепетал воткнутый в сердце нож; и вот уже смертной пеленою, словно дымом, затягивает слезящийся тускнеющий глаз его, устремленный в чащу леса.

Собаки, поджав хвосты, отбежали.

Шаман выдернул нож да, наточив в горсть крови, хлебнул и заткнул рану пучком мха.

– Горе! – с тоскою и страстью воскликнул он, ударив в бубен, и, как чумной, закружился в быстром танце. – Горе вогулам!..

В хмуром молчании слушали охотники завывания шамана и далекий перестук топоров: то посланные на высмотры разведчики ударом обуха о ствол дерева, от жилья к жилью и от стойбища к стойбищу подавали условный знак о продвижении врага, – так жители тайги и болот на огромные расстояния за самое короткое время узнавали, рано ли казаки остановились на ночевку, где плывут да какого берега держатся.

Мрачно гудел бубен, созывая богов.

Прислоненный к пеньку болван – грубая, намазанная кровью морда – безучастно глядел дырочками глаз на беду племени.

– Горе! Горе вогулам!

Чуя беду, подвывали собаки.

Шаман упал, бубен откатился в сторону. Страшное лицо его было перекошено судорогой, клочья пены стекали по бороде. Собаки, задрав клыкастые морды, взвыли, жалуясь своему собачьему богу.

Вождь:

– Слушай, народ!.. Плывут... Закованные в железо... Харт-сали-уй... (Железные волки.) Несут нам гибель... Всех перебьют или навечно обневолят... Ихние собаки сожрут наших собак... Разрушат наши жилища... Сядут на наших реках, выжгут леса под пашни и отгонят зверя... Встретил я на Яскалбинском болоте Кучумова скорца. Зовет хан все ясачные племена заодно воевать против казаков. Богатые подарки сулит хан... Пойдем ли, вогулы, воевать? Отвечайте мне, я отвечу скорцу, скорец – хану.

Иные сурово молчали, иные вскинули копья с костяными и железными наконечниками:

– Война!

– Война!

Но вот заговорил старый охотник Якаш, и все притихли:

– Мы сильны силою, русские сильны пушканами. У нас – копье и лук, у них – огонь и железные стрелы. Старые боги не помогают нам, новых – не знаем. Как будем воевать?

– Как будем воевать! – подхватил молодой вогул и, приспустив с плеча овчину, невесть в который раз показал всем стреляную рану; на рану от жары уже наклюнулись черви. – Сами шайтаны помогают казакам. [113/114]

– Горе вогулам!

– Кориться?

– Нет, нет! Боги русских нашлют на нас болезни, а на оленей и собак наших – мор.

– Казаков мало, нас много... Думайте, старики, как бы напуститься на них с какой хитростью да перебить их, да попировать на ихних могилах.

– За ними след в след придут другие.

Седовласый Якаш воткнул копье в землю и сказал:

– Воевать не надо, бежать надо... Мы воевали с русскими в Лялинской волости, и они разбили нас, – там лег мой старший сын Хрокум... Мы напали на них у Большого Янцаевского озера, и они разбили нас, – там лег мой другой сын, Агалак... На Лобве и Косьве казаки разорили вогульские юрты и богов наших со смехом пометали в реку, – там лег мой брат Ебелко. Я остался один среди баб и детей. Убьют меня, кто их будет кормить?

– Я, – ответил вождь.

– Ты, Ишбердей?.. Ты сам рвешь из наших ртов и кормишься меж юрт наших. Весною мы мокнем по горло в ледяной воде, а ты со старшинами выбираешь из наших сетей самую крупную рыбу. Зимами мы гоняемся по тайге за зверем, а лучшие шкурки, добытые нами, ты, Ишбердей, своими руками отдаешь купцам в обмен за погремушки и сукна, в которые наряжаешь жен своих, да сыновей своих, да всю родню свою...

– Молчи, Якаш!

– В Лялинской волости лег мой старший сын Хрокум; в Большом Янцаевском озере казаками утоплен мой другой сын, Агалак; на берегу реки Косьвы железная стрела пробила голову моему брату Ебелке: они не велят мне молчать... У тебя под яргаком, Ишбердей, жирное брюхо, а у нас в яргаках – вши. Вокруг твоих юрт олени и собаки клубятся, как комары...

– Молчи! – крикнул вождь и тупием копья сшиб Якаша с ног. – Весь народ глядит в одну сторону, ты глядишь в другую сторону. Откочевывай от нас, живи где похочешь один, пускай волки съедят тебя да изблюют твои кости на гнилом болоте.

Вождь, попирая ногой возмутителя, подверг его самой позорной казни, какую знали охотники: сломал над головой Якаша лук и стрелу.

Ни один не посмел поднять голоса в защиту Якаша. Поели мясо жертвенного оленя и разъехались по своим станам, чтоб собраться и идти туда, куда звал вождь.

Отверженный пришел в полную сирот юрту да, взвыв с отчаяния, зарылся в холодную золу очага и уснул, чтоб заутра собрать свой скарб на нарту и откочевать куда глаза глядят. [114/115]

 

31

 

Широко разбросалась тундра.

Реки и речки, озера и озерца, ржавые в тусклом блеске болота, кочки бурых лишаев и поляны светло-зеленых мхов.

На моховищах, выбирая ягель, паслись олени. Ветвистые рога оленьи качались, как лес.

Закинув голову и кидая копытами ошметки мерзлой грязи, по одному следу мчались лоси, а вдогонку за ними стлалась стая храпящих острорылых волков. Сохатые, стремясь уйти от зубов смерти, перемахивали ручьи и преграды, задние перепрыгивали через передних.

На вой волка и на лай лисицы из далекого моря с плывущей льдины хриплым ревом отзывался белый медведь.

На озере дальнем лебедь с лебедушкой кружились в брачном танце.

Веснами в протоки и затоны набивалась такая сила рыбы, что воткнутое в рыбье урево весло оставалось стоять торчмя. А там – отплещут, отсверкают рыбьи свадьбы, схлынет ярая вода, – икрою, как грязью, затягивало обмелевшие места: собаки лазили и вязли в икре по брюхо.

По горам, по долам гулял непуганый зверь, на счастье каждой руке, несущей лук и копье.

В пору охоты в чумах не угасали огни, с очагов не снимались котлы, в которых варилось мясо. Охотники много ели и были сильны.

В широкой долине, меж двух лесных кряжей, раскинулось остяцкое становище.

В дымных, крытых берестой чумах горели огни, в котлах варилось жирное мясо. Закопченные голые ребятишки катались по земле, играли с собаками. По окрайку болота бродили жирные, обленившиеся олени. В оленьей моче, собранной по горсти неспособными к охоте стариками, квасились кожи, приготовляемые к выделке.

Паслись мирные озера. Солнце, скользя по небосклону, макало в озера рыжую бороду.

...Олень выискивал ягель. За оленем охотились комар и волк. За комаром – паук и лягушка. Собаки заедали волка. Птица склевывала паука и комара, лягушку хватала щука. Мышь точила болотный корень, лиса промышляла зайца, тяжелого глухаря и тетерева, разрывала мышиную нору. Таежная пчела собирала ясак с цветка; медведь грабил пчелу и громил муравьиные орды, лакомясь муравьиными яйцами.

Много хитрых и сильных, прожорливых и кровожадных бегало, ползало, плавало и летало.

Охотник Ях был хитрее и сильнее всех.

Оленя и собаку он запрягал в нарту, щуку ловил на костяной крючок, молодых медведей душил руками, был столь скор на [115/116] ногу, что лис и песцов хватал на скаку, а в беге по весеннему насту догонял волка и лося. Изъеденные дымом, гноящиеся глаза его по отчеркнутому острым когтем следу определяли вес и породу зверя. В ночном лесу волосатое ухо его среди множества шорохов и звуков различало писк мыши в земляной норе и дыхание спящей в гнезде птицы.

Ях сидел перед очагом на корточках, выгнув еле прикрытую истертой медвежьей шкурой могучую спину. Камнем он обтачивал нож из оленьего ребра и во все горло распевал песню...

Седой туман,

Пьяная вода,

Гуляет река,

Под ногами грязь

чак, чак...

Буянит вода,

Бежит река,

Мечет петли,

Рыба

прыг, скок...

Кусты обросли

Зеленой шерстью,

Весело зверю,

Скушно охотнику

ха, хах...

Белокрылая

Прилетит зима,

В ледяную нору

Спрячется река

кук, кук...

На добычу

Выйдет зверь,

Охотник побежит

По следу зверя

(Свист лыжи)...

Зима,

Метель ффффффф,

Чум гудит,

Как бубен

зун, зун...

Белые хвосты

Крутятся над сугробами,

Шурга-пурга,

Темный вой

уу-у, уу-у...

Бог Саляй,

Жена Алга,

Сын Мулейка.

Другого сына

Сохатый

Унес па рогах

а-аа, а-аа...

Собаки лютые,

Густошерстые.

За высокой оградой

Олешки мои

а-ээ, а-ыы...

Запрягу двух седых, [116/117]

Самых быстроногих,

Поеду в гости,

Буду есть чужое

чч-чч-чч...

Ко мне приедут гости,

Заколю важенку,

Будут сыты гости

И собаки их

ык-ык, ык-ык...

Зима-а-а-а-а...

В белой мгле,

Как тень птицы.

Летит нарта моя

э-ке-кей...

Свист полоза,

Храп оленей,

В ноздрях у них льдышки,

А копыта

тах-тах,

тах,

тах-тах,

тах,

тах-тах,

тах...

Снежная пыль

Слепит глаза.

Я везу к себе

Вторую жену,

Красивую Кулу.

Она гладка,

Как лисичка...

Возившаяся у очага женщина быстро обернулась и оскалила зубы:

– А я?

– Ты – ты.

Ях приналег на точильный камень и опять завел:

Зима-а-а-а...

Алга выхватила из кипящего котла кусок мяса и сунула ему в раскрытую пасть, чтобы оборвать песнь.

Ях сглотнул мясо, которое летело до дна его пустого желудка, как горячий уголь, и заговорил:

– Ухожу далеко на охоту, уезжаю в гости, – вы будете болтать, скука улетит с дымом очага.

– Мне и так не скучно.

– Она станет помогать тебе мять кожи, выколачивать снег из пологов, латать дыры, прожженные искрами, – тебе будет меньше работы.

– И одна перемну кожи, выколочу полога, залатаю все дыры, хотя бы их было так же много, как шерстинок в самой большой собаке.

– Вы для меня будете все равно, что для гуся два крыла.

– Зачем тебе крылья? У тебя есть две ноги, за которыми не поспевают четыре волчьих. [117/118]

– Люблю тебя столько, – отмерил он ножом кисть руки. – Буду любить вот столько. – И он показал по локоть.

Она взяла его тяжелую руку и выдернутой из волос рыбьей костью отчеркнула полногтя.

– Люби хоть столько, но одну меня.

Печалью, как дымом, подернуло его глаза, грустно сказал:

– В долгую зимнюю ночь вы обе ляжете со мной под одеяло и будете греть меня.

– И одна согрею, – скрипуче засмеялась она и поцеловала его в шершавую, разодранную в весенней охоте медвежьими когтями щеку.

Он вытянул из глубины меховых штанов снизанное из волчьих зубов ожерелье и набросил жене на шею, а про себя подумал: «Ты – гниль на костях моих... Пойду в лес проверять ловушки и там допою свою песню. Голос мой будет громче лосиного рева. Кула услышит меня, хотя пьет она воду из другой реки и далеко ее становище».

На верхней тропе хрипло забрехал старый кобель Наян. Ему отозвался Порхай, и скоро, взлаивая с лихим пристоном, кинулись другие.

Ях по голосам знал всех псов своего становища, и каждый из них по-особенному лаял на всякого зверя, птицу и человека.

– Гость к нам, – послушав собачьи голоса, сказал Ях и вышел из чума.

С пригорка, верхом на косматой лошаденке спускался Кучумов скорец Гирей. Отбиваясь от собак плетью, он проскакал до большого чума князька и осадил храпящего иноходца, с груди и с тяжело ходивших боков которого клочьями стекала грязная пена.

Сбежался народ.

Гирей, отлично знавший нравы тундры, не пренебрег угощением. Ему подали отваренные набитые морошкой медвежьи кишки, – он ел и похваливал хозяина и все его потомство. Подали печеного в золе осетра и нарезанное тонкими ломтями оленье мясо и блюдо с топленым нутряным жиром, – он объел осетра, макал в жир и, давясь от отвращения, глотал оленину и нахваливал охотника, убившего медведя, рыбака, поймавшего осетра, и весь славный остяцкий народ. Прислуживали ему, в знак особого уважения, сыновья князька.

Люди стояли перед чумом князя, переступая от нетерпения с ноги на ногу, но, по обычаю тундры, никто ни о чем не спросил гостя, пока тот не насытился. Вот он рукавом отер жирные губы и отвернулся от недоеденного, показывая, что сыт.

Кругом заголосили:

– Откуда ты, татарин?

– Какие вести?

– Чего привез в сумах?

– Зачем приехал? От нас будешь брать или нам дашь? [118/119]

Гирей поднял руку.

– Война!

Гул... Ахи...

Гирей выждал, пока схлынул шум, и заговорил:

– Со стороны западного ветра, там, где живет ночь, к нам идут воины, стреляющие огнем. Они поедают все, что попадает на зуб, грабят все, что зацепит рука, остальное затаптывают в грязь, топят в реке и жгут огнем. Люди те злее зла и хуже чумы. С ними боги ихние. За воинами русскими приплывут жены и дети. Они вытаскают мясо из наших и из ваших котлов, выловят всю рыбу, переведут зверя. Они сильны и прожорливы, будут в радости день и ночь есть чужое. Жены их будут родить, а наши голодные жены не будут родить. Все жители рек, болот и тундры перемрут с голоду и тоски... Кучум, хан сибирских князей и народов, которому вы платите ясак, собирает против нашельцев войско. Из края в край я проскакал тайгу и тундру. Был на реке Тулобе, Пыгме, Яжее и на других реках. Я поднял становища князцов Алачея и Выкопы, Урлюка и Кошеля, Вони и Бардака и многих иных. Они уже снялись и спешат к городу на подмогу своему хану.

Гирей подал остяцкому князю баранью лопатку, всю исчерченную знаками: то вожди племен и родов клали свои клейма, изъявляя тем покорность и готовность воевать за Кучума. Лопатка переходила из рук в руки, ее внимательно осматривали все охотники и все старики.

Князец, обмахиваясь от комаров крылом селезня, спросил:

– Что мне подарит хан, если я выставлю своих людей на его защиту?

– Много будет подарков... – воскликнул Гирей. – Хан богат: за всю зиму не обскачешь его земель, и один человек за всю жизнь не успеет пересчитать его табуны. Наряды царевых жен стоят богатства всего вашего племени...

Вздох изумления качнул толпу.

Гирей продолжал:

– Вы получите новые котлы, в которых будете варить мясо. На шее каждого вашего бегового оленя и на шее каждой ездовой собаки зазвенят бубенцы. Каждый воин получит столько соли, сколько сможет унести в поле своей шубы... Много жеребят заколет хан, в жеребятах хрящи сладки. Так накормит, что у всех у вас долго будет болеть брюхо.

– А нам чего подарит хан? – крикнула молодая женщина и от страху спряталась за других.

Почитая для себя недостойным разговаривать с женщиной на людях, Кучумов посол продолжал, обращаясь ко всем:

– Железные иголки, что крепче самой твердой рыбьей кости, сученые нитки, что не ломаются подобно сухим жилам, которыми вы сшиваете кожи, табак, дающий сердцу веселье, огниво и ножи, столь острые, что ими можно резать и мясо и дерево... [119/120] И такой, – Гирей поднял над толпой ползавшего у него под ногами голого ребенка, – и такой получит горсть кедровых орехов, а губы его будут намазаны сладким.

Князец, моргая красными мокрыми глазами, восторженно встряхивал всклокоченной головой и приговаривал:

– У-уй... Ножи и чашки, костяные причешёчки и гнутые дуги для нового чума, длинные арканы и железные хватцы, ловящие ногу и мелкого и крупного зверя...

Слушали, стараясь не пропустить и не забыть ни одного слова, повторяли за посульщиком:

– Котлы... Табак... Топоры...

Ях тряхнул головой и прервал скорца:

– Зимой была воина. Наш князь Кокуш высватал себе невесту в племени увак. Невесту ему, страшному, не давали, и он плакал перед нами: «У-у-у, хочу невесту... У-у-у, пойдем на них войною... У-у-у, я награжу вас подарками..» Была война с племенем увак. Невесту мы добыли, но потеряли двух своих охотников, еще один вернулся без глаза, и еще у одного отгнила пробитая копьем нога. Пойди и посмотри, он лежит в чуме. А кривой на озере ловит рыбу, его можно позвать, и ты увидишь, и все увидят, что один глаз у него пуст. Кокуш устроил свадьбу и много дней пировал со своей родней и с родней невесты, а нам от его пира достались обглоданные кости. Молодая жена родила ему двух сыновей, а у наших вдов дети высохли с голоду, и с голоду подыхают последние собаки... И твой хан ныне плачет: «У-у-у», – а, как минет беда, наградит нас вот чем. – Ях поднял ногу и гулко стрельнул.

Смех и отгул одобрения...

– Свадьба была давно, и не к чему о ней поминать, – сказал князец Кокуш, давя на шее комаров. – Ты, Ях, еще с прошлой весны должен мне две горсти соли и полсорок бобров и соболей... А тебе, Нуксый, не простил ли я мясной долг? И не я ль подарил тебе старые полозья под нарту?.. И ты, Ныргей, на меня же разеваешь пасть в смехе? Не ты ль добил близ водопоя раненного моим сыном сохатого, и не его ль шкура растянута над входом в твой чум?..

И долго бы еще мог говорить князец о своей доброте и щедрости, если бы посланец не перебил его.

– Хан зовет вас, храбрецы, под свое крыло, – сказал Гирей. – Если не выйдете на защиту Сибири, то да не доходит ваша одежда до колен, рукава до локтей, да будут бесплодны ваши совещания и пусты котлы... Велик бог! А коли пойдете на зов хана, то и заживете лучше, чем прежде жили, – одежда ваша всегда будет в сале, котлы грязны и табуны многочисленны.

Кокуш почмокал мокрыми губами.

– Как будем воевать?.. Людей у меня осталось на счету, собак и оленей осталось на счету. Охотники заговорили меж собой: [120/121]

– Уйдем, а близко время охоты.

– Мы бедны...

– Ясак не по промыслам твой хан дерет.

– Дай табаку!

– Дай! Мы покурим, и мысли наши прояснеют. Гирей отвязал от седельной сумки выделанный из коровьего вымени мешок и всех оделил табаком.

– Русские богаты, – продолжал он убеждать, обращаясь то к одному, то к другому. – Мы перебьем русских, а все их богатства хан поделит меж вами. Трус получит столько, а храбрый – вот сколько... Кучум ничего для вас не пожалеет.

Долго шумело становище.

К вечеру же князец Кокуш нацарапал на бараньей лопатке свое клеймо – изображение бегущей лисицы.

Гирей, следуя обычаю, выколотил золу из трубки в очаг, чтобы не уносить родового огня, и, заседлав отдохнувшего коня, поскакал дальше, в глубь тундры.

 

32

 

Плыли.

 

33

 

Скрипела осень... Догорал багряный лист на дереве, звенел червонный лист, обрываясь на ветру. Дышал стужею, дымил Тобол. Прихватывали утренники, по ночам вода у берегов застывала. Низко над рекою, шелестя тугим крылом, пролетали последние караваны гусей, – казаки с тоской глядели им вослед.

Сеялся по тем местам слух злой:

– Плывут...

Снимались народы с обжитых станов и уходили подальше от реки, забирали с собой рыболовную и зверобойную снасть, съестные запасы, угоняли скот.

Берега оставались немы и безлюдны.

Посланный Строгановыми вдогонку хлебный и соляный обоз был перехвачен туринскими вогулами. Питались казаки кое-как и кое-чем, перебиваясь с ягоды на болотное коренье, стреляли птицу, кистенями били медведей, доедали плесневелые сухари.

Заклевали удалых горести да скорби, напали на гулебщиков лихие болезни.

Глухой ночью, на стану близ устья Тавды, в шатер Ярмака вполз есаул Осташка Лаврентьев и:

– Проснись, атаман...

– Ммм... [121/122]

– Против тебя зашептывается недоброе, и злоба уже просится в дело... Проснись.

– Чего там?

– Дуруют... Побили кормщика Гуртового, соли просят и хлеба... Уговариваются прорубить днище да затопить твою каторгу.

Ярмак откинул меховое одеяло и сел.

– Кто?

– Яшка Брень, Забалуй, Угрюм, Игренька, Полухан, Мишка Козел и другие...

– Опять Полухан? Опять Игренька? Ну ж погодите, сучьи дети, я вам посбиваю рога! – Ярмак раскурил трубку и внимательно осмотрел пистоли, кои даже во время сна были у него засунуты за пояс. – Чего они хотят?

– Хвастают всяким лихим, злым умышлением, похваляются малыми шайками розно брести... Иные изнемогли, иные собрали богатство немалое... Атаманы куреней меж собой перелаялись: Иван Кольцо Мещеряку ус с корнем выдрал, Брязга Пану ножом руку распластал, Мамыка, ухватя весельце, громит всех подряд... Такая заварилась замятия! Ты бы вышел, атаман...

– Иду.

Ветер хлопал полотняной полою шатра, висели нити дождя, глухо шумела тайга.

Вокруг дымных костров стояли и сидели, кутаясь в рубища. Ярмак, держась тени, шел по стану и слушал ругню...

– Пируют атаманы нашей кровью.

– Зарез, браты... Воды много, хлеба нет, – без смерти смерть...

– Провались она пропадом, эта самая Сибирь!

– Да, да... Много сюда силы гнали, да назад не выганивали.

– Слава...

– Славой сыт не будешь.

– Сибирь... Господи, места-то какие страшные! – оглянулся и перекрестился бурлак Дери-Нос. – Куда забрели? Сколько народушку примерло! Погнались за крохой, без ломтя остались.

– А по мне все одно где жить... Мужику там родина, где хлеба побольше...

– Оно так, дядя Лупан, сыты были – нас сюда и на аркане не затащить бы.

– Погуляли, пора бы и на Русь возвернуться.

– Возвернись... Кабы, как журавлю, крылья!

– По Тавде уйдем, покуда идти можно и река не смерзлась, а в месте добром пересядем на коней и гайда через Камень.

– Река быстра, встречь воды не выгребем.

– А по мне, пуститься на волю божью и – вперед! [122/123] Возьмем город Кучума, перезимуем-перебедуем, дождемся хорошего тепла и на конях степями через киргиз и башкир утечем на Яик да на Волгу.

– Чего жрать будем? Кровь из-под зубов идет.

– А бог-то? Нам только бы до русских мест добраться, а там прокормимся – где милостыней, где отвагой.

– Смерть свою тут ищем... Не допечет нас Сибирь огнем, так проберет морозом.

– За грехи господь насылает. Погубили мы много сибирцев где по делу, а где и не по делу.

– Кручинно, надсадно плавную службу нести. Выбраться бы на дорогу и шагать потихоньку...

– А на Дону-то, братцы, ныне благодать...

– Помолчи, Лыч, о Доне – не растравляй сердца.

Яшка Брень стоял перед костром на коленках, громко и смело кричал:

– Плывем и плывем... Мы не гуси, а человеки, надоело нам плавать... Царь рублем манит, грош дает да за тот грош шкуру с нас дерет! Донские и волские раздолья исстари наши. Нечего тут искать чужого. Погуляли, пора и ко дворам. Добра нагребли бугры – хватит и себе на рубаху и Маланье на рукава, коли у кого Маланья есть. Кучум, слышно, собрал силу несметную: поднял вогул и кара-киргиз, ведет на нас остяцкую землю, а нас – и семи полных сотен не осталось.

Отовсюду слышались прелестные речи, задирщики возмущали казаков, вспоминая все перенесенные лишения и грозя еще большими бедами.

Но вот проиграла есаульская труба, казаки сошлись к атаманову шатру.

Ярмак стоял на стволе поваленного бурей кедра. Остроконечная с заломом шапка, малиновый верх; длиннополый, сшитый из черных жеребячьих шкур, яргак с двойными рукавами, – одни надеты, другие болтались для красы. Со всех сторон из кромешной темноты в бороду атамана летели дерзкие голоса:

– Мир!

– На Дон!

– На Волгу хотим!

– Будя кровавить руки, сиротить здешний край!

– Растрясли тут силу свою.

– Атаманы завели нас и продали за царевы калачи.

– Али на Русь нам возврату нет? Какой год не слышим звона колокольного.

– Чего тут ищем? Погибель свою ищем!

– Кто вынесет из Сибири добычу, а кто и голову свою оставит.

– Отпусти нас, атаман, в отраду!

– А на Дону-то, братцы, ныне благодать – теплота, светлота, степь, ковыли... [123/124]

Ярмак молчал, ватага шумела.

– Куда идем?

– В Сибирь идем, татарских ханов громить и свое, казачье царство ставить.

– Кому на царстве царевать, а кому горе горевать... За купцов воюем.

– Сибирь велика, нас мало, – потеряемся.

– Напутали, не стрясти.

– Мир!

– Назад на Русь!

– Спусти нас, атаман, на свою волю.

Черкас Полухан, сблизившись с Иваном Кольцо нос в нос, кричал:

– Атаманы! Отцы вы наши родные! Поманили вас Строгановы купцы блином масленым, вы и губы распустили... Зачем мы сюда шли и чего тута нашли? Одежонка поистрепалась, сапожишки поизносились, волосенки свои порастеряли, пропада-а-а-а-ем!..

Поп Семен взобрался на колоду и поднял над толпой железный крест:

– Слушайте, послушайте, громители и добрые стояльцы за веру Христову и землю русскую!

– Брысь, травяной мешок! – За полы кафтана кто-то сдернул попа с колоды.

Осташка Лаврентьев звонко и нараспев, по-есаульски, прокричал:

– Помолчи, честная станица! Помолчите, атаманы-молодцы. Ярмак Тимофеевич свое слово скажет.

Мало-помалу затихли. Ярмак – глухо:

– От вас ли слышу срамные речи? Давно ли целовали святой крест? Губы ваши еще не обсохли после крестного целования... Ко мне широка дорога, – вдруг бешено закричал он, – а от меня дорога одна – к черту в зубы!

Топоры ропота:

– Легче, атаман, с пупа сорвешь!

– Горе наше тут гуляет.

– Ты грозен, да и мы ныне облютели... Ты нас боем не стращай, мы ньне и сами медведя испужаем.

Никиты Пана выкрик:

– Мещеряк!.. Он, он, мордовский лапоть, всему злу начальник.

– Врешь, язычник, – обернулся к нему Мещеряк, – уцеплю вот тебя за рыжий чуб, отверчу голову, как подсолнечник, да и кину собакам.

Ватага Мещеряка заволновалась:

– Его голову и собаки жрать не станут.

– Карсыгай!

– Рыжий палёный, чертом подаренный! [124/125]

В руке Пана сверкнул засапожный нож.

– Заколю...

Пана и Мещеряка казаки растащили в разные стороны. В толпе шныряли подговорщики и возмущали людей, а косоплечий Игренька уже наскакивал на Ярмака с кулаками.

– Злоехидный зверь, злокозненная душа... Умел завести, сумей вывести!

От стругов, из темноты кричали:

– Смерть атаману!

– В куль его да в воду!

– Под обух!

– Мир!

– На Русь!

– Смерть Ярмаку!

Возгорелось сердце Ярмака гневом, в буйном омрачении он рыкнул:

– Так-то?!

Выдернул из ножен меч

передние попятились.

Он перехватил меч за лёзо и протянул рукоятью в толпу.

– Ну, якар мар, кто удалой? Руби голову своему атаману!

Откачнулись

притихли.

– Назовись, удалой! Руби голову своему атаману! А потом беги к Кучуму-султану и служи ему, забыв веру свою, землю свою, заветы отцов и дедов своих!

Молчали буяны.

Ярмак бросил меч в ножны и повернулся к стоявшим отдельной кучкой атаманам и сотникам.

– Ваша совесть, как цыганов кафтан, и коротка и латана... Дуром-валом да поблажкою распустили своих людей. Коли и впредь будете слабину пускать да мутить казаков, а меж собой не перестанете лаяться на всю губу, не взвидать мне красного солнышка, – он перекрестился, – перевешаю вас всех на одной осине.

Атаманы стояли понурясь, казаки стояли понурясь, где-то и чье-то прорвалось заглушенное рыданье...

Ярмак:

– От вас ли, казаки, слышу окаянные речи?.. Куда бежать? Осень достигла, в реках лед смерзается... Трусость никого не спасет, а храбростью мы и зипуны добудем и жизнь свою пробавим... Бежать, когда повоевали толикое множество мест и народов, а до Кучума – вот он, шапкой докинуть... Где прошли с головней там нам не идти в обрат, а иных дорог не ведаем... Кричали: «По Тавде уплывем до вершин, а там-де пойдем на конях». Дуросветы, дуропьяны... Тавда ныне жива, завтра стала. А Каменный Пояс давно зима обняла, – ходу через Камень ни пешему, ни конному нет. Бежать, когда земля [125/126] Сибирская сама нам под ноги катится?.. Коли повоюем Кучума, так будем и сыты и пьяны... Не дадимся трусу и худой славы себе не получим, ни укоризны на себя не положим. Не от многих воинов победа бывает. Коли всемогий, в троице славимый бог помощи подаст, то и по смерти нашей память о нас не оскудеет, а слава наша вечна будет... Бежать? Нет, не бывать тому... Вы сами выбрали меня своим коренным атаманом да тем волю с себя сняли. Кончится поход – приговаривайте себе другого, а ныне бог да я в ваших головах вольны... Что думаю – то и говорю, что говорю – то и делаю, было бы вам ведомо... Есаулы, атаманы, куренные старшины, – ко мне!

Молчали

ни один не сдвинулся с места.

– Слышите слово мое? – спросил Ярмак, сверкая очами и сдерживая игравшую в нем ярость.

Молчали, собираясь с мыслями. Наконец Никита Пан тихо отозвался:

– Слышим.

Глаза Ярмака ходили, как ножи.

– Три раза атаманское слово не говорится, один раз атаманское слово говорится... Ведаете ли про таков обычай?

– Ведаем, атаман.

Никита Пан, Иван Кольцо, Мещеряк, Брязга, а за ними и есаулы и куренные старшины обступили Ярмака и сняли шапки.

– Наши головы поклонны...

И снова Ярмак заговорил с твердостью:

– Ватага крепка атаманом. Чтоб и впредь не было меж нас смуты и шатости, велю вам, не мешкая ни часу, самых языкастых расказнить принародно, дабы, глядя на то, и иным не было повадно в походе размир чинить да заваривать замятию. А все другие заутра поплывете за мной дальше, на восход солнца... Будь что будет, а будет то, что бог даст! – Ярмак ударил шапкой оземь.

Все, кто был с атаманом заодно, а за ними и иные – страхом одержимы – сперва как бы нехотя, а потом все поспешнее и поспешнее подходили и бросали свои шапки на его шапку: набросали шапок ворох.

Началась казнь.

Игреньку за непослушанье и смутные речи камнями били, кулаками били, пинками пинали, палками щучили да после того в рогожный куль посадили, песком досыпали и, раскачав, метнули в реку.

Яшке Бреню за поносные речи насыпали в рот горсть пороху и огнем зажгли.

Мишке Козлу, что давно похвалялся на Волгу утечь и других к тому звал, подрезали под коленками жилы и засунули его головой в шиповый куст. [126/127] Лыча, что ходил меж казаков да говорил: «А на Дону-то, братцы, ныне благодать», – Ярмак простил юности его ради.

Лытка был посажен на заостренный кол. Кол, просадив всего казака, вышел у него под затылком. Так-то Лытка мучился до утра да еще всяко ругал атаманов, да еще наказывал своему побратиму Черкизу, чтоб тот, возвратясь на Дон, разыскал бы в Раздорском городке девку Палашку да сказал бы ей его, Лыткин, смертный поклон.

Есаул Осташка Лаврентьев макал плеть в горячую смолу и сек черкаса Полухана по нагому телу, а тот из-под плети рычал:

– Хоть ты меня бей, хоть ломи, а все равно тебе с атаманом живыми не бывать!

Ярмак, услыхав те речи, подскочил и сам отрубил Полухану голову да велел повесить его за ноги на горелую сосну.

И иные, самые пущие, всякими злыми казнями были расказнены, да и покорным добрая была пристрашка дана.

...Мутное подымалось над седой тайгою солнце, дружина плыла. Передом, распустив паруса, ходко бежала атаманова каторга.

 

Продолжение