К началу произведения   На главную страницу   Произведения

 

 

16

 

Плыли, отдыхая на радостных местах.

 

17

 

Славна Кама осетрами!

Высокое небо

синий простор.

По верхам дерёв дремотно шумел ветер. Солнце падало на воду, качалось солнце на волне, тонуло и вновь всплывало, взвивалось над водами и твердью. С черемух и диких яблонь осыпался цвет, дух от того цвету шел веселый. Пчелы пили росу. И от вечерней зореньки да до утренней в темных лесах гремел и сверкал соловьиный свист.

Плыли.

Вешняя вода тащила дерева и дрязг и копны сена. Шумела грозная вода, трепала ветви точно всплывших прибрежных кустов. Ухая обваливался подмываемый берег. В быстрых струях колебалось и угасало отражение висящей над кручью березы. Чай, листая сребристым крылом, с суматошным криком гонялся за чайкой.

Плыли.

Мимо яров, мимо развалин старинных булгарских и татарских крепостей. Попадались безыменные деревнюшки, и дети, провожая караван, далеко гнались по берегу с заумными криками. Дремлющие в зеленых зарослях озёра были полны тишины и света. На озерах табунилось великое множество птицы, – казаки набирали полные лодки гусиных и утиных яиц.

Плыли.

Немудрой снастью ловили икряную рыбу, били на мясо медведя и кабана. Однажды орда белок преградила стругам путь: несметной силой, подняв хвосты торчком, два дня и две ночи кряду переправлялись зверки через реку, – казаки хватали их руками, били палками и из шкурок беличьих нашили легких шубеек и одеял.

Плыли.

Гад заедал – никакими хитростями и сбруями немыслимо было от него защититься. Гад лез в глаза, в рот, в уши, не давая вздохнуть. Порою за гуденьем комара не слышно было плеска волны и шума леса. Лось, спасаясь от гада, покидал дебри, выбегал на открытое место и ложился в воду да так, выставив морду, и дремал. Один сохатый запутался рогами в прибрежных талах, и его взяли жива, освежевали, растяпали на куски, и, пока наводили костры, комары высосали мясо добела – лосину не стали есть и собаки. Иногда на пригорок, под ветер, со стонущим ревом [68/69] вылезал закусанный гадом медведь. Уличенного в лихой корысти астраханца Истому Беса, по приказу куренного атамана, раздели догола и привязали к дубу: всю ночь комары висели над ним гудящим столбом и к утру заели насмерть. Когда варили варево, то кухари собирали нападавшего в котлы гада полными ложками. Жалил комар, душила мошка, била пестрая муха, жало которой было острее шила. Ошалелые от изнурения люди задыхались от едкого кура, разложенного на стругах и вокруг стана, метались, лезли в огонь и нигде не находили себе спасения. Повизгиванье и воркотня осатаневших собак; псы зарывались в песок, забивались в гущину колючих кустов или, кувыркаясь через головы, как бесноватые мыкались по лугам, по лесам, но свирепые комариные орды всюду настигали их, липли к кровоточащим ранам, объедали голые места в ушах, под хвостом и под брюхом, объедали губы, нос, веки, да так, что глаза совсем заплывали кровью. Ослепшие собаки, стеная, бежали за караваном по берегу и, выбившись из последних сил, отставали, гибли.

Плыли.

Ждали крепкого ветра, как праздника.

 

Сказка засольщика Панкрашки Лоскута:

«...Давно, братцы, было, в те блажные времена, когда козы волков драли.

Жил на гречушных горах царь Федул, и был он тяжел для народа своего. Головушка на него была насажена с пивной котел, а ума в ней было чуть. Знал он песни играть, в дудки дудеть, а всеми делами завладали и ворочали мудрецы-думщики. От вольной жизни, то ли от дурости такая у царя борода разрослась, – залетит в нее воробушек и не найдет, бедный, вылету.

Росла при отце дочь Светлянка, красавица-раскрасавица.

Вот раз поехал царь Федул на охоту, а вперед пустил тыщу прислуг. Они и давай чертей полошить: лес рубят, траву секут, камень ломят, камнем дорогу мостят, метлами метут и коврами устилают. Сам царь на золоченой телеге едет – только колеса гремят. По сторонам дурни и холуи скачут: кто от царя мух гоняет, кто ему песни поет, кто в барабаны бьет, кто бороду по волосу расчесывает, кто в пасть ему съедобье лопатой сует, кто волосату спину чешет, кто хвалит его дородность и красоту, кто славит ум и доброту, кто мужиков разно ругает.

Наохотился царь, – наваляли перед ним зверя гору, – устал и лег спать под дубом. И привиделся ему диковинный сон. Проснулся весь в черном поту, созвал мудрецов-думщиков и спрашивает:

– Што такое?.. Лежу будто я поперек реки, запрудил ее, а вода через меня хлещет. Из ушей, из ноздрей у меня пшеница растет... Што такое? [69/70]

Мудрецы-думщики три дня в книгу глядели, три ночи думали и ничего не выдумали.

Рассердился царь и говорит:

– Кто разгадает мне сон, тому полцарства и дочь в придачу отдам!

Позвали одного усача рыбака, он не стал много растабаривать и сказал коротко:

– Так и так, царь, завтра тебе умирать.

Испугался царь Федул, и волосы на нем медведем поднялись.

– Я с тебя, – кричит, – такой-сякой, завтра шкуру спущу!

– Это дело нехудое, – отвечает рыбак. – Ты переживи завтрашний день, тогда и спускай с меня шкуру.

Царь объелся медом, и к утру дух из него вон. Полцарства он рыбаку не дал и в дочери отказал, ну, а все-таки перед смертью поставил его старшим над всеми мудрецами-думщиками.

Живут.

Рыбак вино пьет, яйца вволю ест и к царевне молодой подбирается. Светлянка царствует, а рыбака к себе ближе чем на сажень не подпускает. Ну, а мудрецы были свирепы, – зависть берет, рыбак в царски дела путается, – и всяк только и думает, на какую бы хитрость пуститься, чтобы рыбака со света сжить.

Приходит к царевне один мудрец и говорит:

– Было мне виденье и голос от твоего батюшки. Велел он рыбака к себе прислать, чтобы окуньков ему на ушицу наловил.

Согласилась Светлянка. Рыбак с похмелья во дворце мучился. Холуи схватили его, завернули в сети и поволокли на реку. Сгребли на берегу деревьев пребольшую кучу, рыбака взвалили, сучьями забросали да и зажгли, чтобы душа его с дымом на небо летела. Рыбак унюхал – паленым пахнет, сразу очухался и думает: «Жить тошно, да и умирать не находка». Выпутался из сетей, в дыму потихоньку к воде сполз и уплыл на остров. Мудрецы-думщики обрадовались, что избавились от него и опять за свое, начали царством ворочать.

Живут.

Прошло сколько-то время, подъявился рыбак как ни в чем не бывало – и прямо к царевне.

– Так и так... Близко ли, далёко ли, долго ли, коротко ли, низко ли, высоко ли, а побывал я у твоего батюшки и рыбки ему наловил, насолил.

– О чем он с тобой побеседовал? – спрашивает дочь.

– О чем ему со мной, дураком, беседовать? – отвечает рыбак. – Просил он для умной беседы всех мудрецов-думщиков той же дорогой к нему прислать.

Мудрецы – круть-верть, туда-сюда, не тут-то было. По приказанью царевны, свалили их всех на кострище и сожгли [70/71] под барабанный бой. Рыбак не будь дурен, царевну на себе оженил и сам царем стал. Весь народ возрадовался. На целый год пошло у них пированье. И я там был, вино и мед пил, украл царев шлык, в подворотню – шмыг, и поминай как звали...»

 

Отгремела весна

отсверкала красна.

Кама вбралась в берега, загустели леса, в лесах – калина, малина и дикое вишенье, хоть косой коси.

Заря зорю встречала.

В лесах тосковала кукушка, на перекатах судак бил малька, и по ночам – в грозы – над омутами, как свиньи, плескались сомы.

Крепко спится под шум ветра, под плеск волны.

Шли своей силою на веслах и на шестах, и бечевою, подпрягая в лямки набранных по пути татар и чувашей, бежали парусным погодьем.

Секли дожди, хлестала волна.

Полон дикого своеволья и напористой силы, Ярмак не щадил ни своих, ни чужих костей и – гнал. Вставал он раньше всех, наскоро молился на закопченную складную икону и тормошил караванного:

– Поплыли!

Караванный поднимал куренных старшин:

– Поплыли!

Куренные старшины будили людей:

– Поплыли!.. Поплыли!..

Подымались лохматые, рваные, с запухшими от комариных укусов рожами, крестились на алевший восток, обжигаясь хлебали заранее сваренную кухарями ушицу и, на ходу дожевывая обмусоленные овсяные лепешки, валились к стругам.

– Поплыли!

– Водопёх, выбирай бросовую, толкайся!

– Загребные, на весла!

Струги гуськом пробирались вдоль бережка.

– Ох, братцы, спал я нынче, – клюй ворона глаз – и носом бы не повел.

– Всех нас атаман примучил, ребро за ребро заходит.

– Торопыга.

– Крутенек батюшка, да пререкаться-то с ним не приходится.

– Терпи, кость, плывешь в гости.

– Вестимо, на то и гульба...

– Горе наше тут гуляет..

В самую жару устраивали привал. Наскоро пожевав чего придется, расползались в кусты и, укутав головы в тряпье, отдыхали. В полуденной тишине сонно бормотал ручей, перебирая [71/72] обмытые камни. Склонившись над ручьем, как завороженные дремали ивы.

И снова атаман гнал по стану позыватых:

– Поплыли!..

 

В полулета добрались до Орла-городка, бревенчатые башни которого были видны издалека.

Горел празнишний день.

На звоннице звякал колоколишка. Усыпанный народом берег гудел, переливался цветными рубахами и сарафанами.

Купались невдалеке ребятишки, – были накатаны они на песчаную отмель словно крашенные луковым пером пасхальные яйца. Голые девки лежали на светлом песке одна подле другой, будто тугоносые осетры на багренье.

Из глоток казачьих лился яростный свист и хохот:

– Э-э, пчелки! ......медок!

– .................................................................................................................................

– Бабы, бабы, соловья вам нады, а то собакам выброшу...

Девки расхватали одежу и, сверкая наготою так, что у гулебщиков глаза ломило, бежали в талы.

Атаманова каторга легонько ткнулась в берег. Ярмак в чекмене темно-зеленого сукна шагнул через борт.

– Мир на стану!

– Мир! – отозвался старший Строганов.

– Славу Исусу и царице небесной.

– Аминь.

Мужики, по хозяйскому наученью, сдернули войлочные шляпчонки и пали на колени.

Позади Ярмака степенно переминались с ноги на ногу есаулы, из стругов на берег выпрыгивали казаки.

Строганов шагнул навстречу атаману.

– Кланяемся вам, достославные казаки, хлебом-солью!

Ярмак принял пудовый каравай с берестяной солоницей, доверху насыпанной крупной, зернистой солью.

Дочка Семена Аникиевича обносила есаулов чаркою. Есаулы пили и, обсасывая ус, кидали в чарку по золотому.

Дружина покинула струги и направилась к церкви. Заворотники размахнули крепостные ворота на пяту, и гости вошли в городок. Дорога была устлана белеными холстами, дома убраны ветками зелени.

 

18

 

Привальный пир, хмельные речи.

– Ешь, гостечки, досыта! Пей, гостьюшки, долюби!

Атаман и есаулы очестливы, в слове уметливы:

– Мы, хозяин, в чужом двору бесспорники, – что поставят, то и пьем. [72/73]

Строганов ножом перекрестил хлеб, нарезал крупных ломтей и налил по первой чарке.

– Буде пьешь до дна, так видаешь добра.

Ярмак:

– Мы приплыли не большие пиры подымать, а землю пермскую стеречь и своей службой показать вам нашу казацкую правду... Так ли, товариство?

– Так, так!

Старший Строганов, Семен Аникиевич, кланяясь, пошел вокруг стола со всеми чокаться.

– Слово твое, Ярмак Тимофеевич, мне приятно. Один у нас бог, один и царь. Велеумный царь, с Волги татарву пугнул, полячишек за Смоленском гоняет, Литву поганую душит. Что ему своевольщики новугородские? Затычки оконные! Бьет он их, кладет, кровью умывает. Что ему думные бояре и зазнайки князья? Пыль толоконная! Кнутом он с них шкуры спускает, а которым и головы тяпает... Первые подручники государю мы – купцы, да вы – удалые казаки. Преславный царь, грозные очи...

Мамыка заржал, заметалось пламя свечей.

– Чего ты нам его нахваливаешь, как цыган лошадь? Мы его и сами не хаем и видом его не видали, а вот псари у него ой люты!.. Так ли, товариство?

– Так, так!

– Верно!

– Не перетакивать стать.

Захмелевший Матвей Мещеряк поднялся, расплеснул из полна кубка вино и сказал:

– Мы на Русь лиха не мыслим. Царствуй царь в кременной Москве, а мы казаки – на Дону и Волге.

Есаулы закричали:

– Правда твоя, Мещеряк, правда!

Купец засмеялся через силу:

– Э-э, кто богу не грешен, царю не виноват? О том ли нам речи весть?.. Музыка!

Заглушая дерзкие голоса, взвыли дудки, согласно заиграли литаврщики. В хоромах будто и просторнее и светлее стало.

Мещеряк подпер скулу кулаком и рявкнул:

Венули ветры

Да по полю.

Грянули весла

Да по морю...

А лихой на язык Иван Кольцо подсел к хозяину и начал похваляться:

– Я на своем веку сорок церквей ограбил. Попы поволские и рязанские поныне клянут меня и предают анафеме. Ха-ха-ха!.. Я, борода, в походы ходил, я орду громил, купцов обдирал и в Волге топил... [73/74]

Строганов отодвинулся.

– Бог тебе, братец, судья да атаман твой.

Ярмак:

– Шабала, без ума голова, несет невесть что... Уведите его!

Брязга тащил буяна прочь, но тот разбушевался:

– На Волге...

– Молчи, пустохваст!

– ...городов и деревень я пожег бессчетно! В орду пойман был – из орды ушел. В астраханском остроге двупудовой цепью, как кобель, был прикован к стене, да и то сорвался, на Волгу убежал. Сам царь, слышно, клянет меня. Не ляжет мне могильным камнем на сердце и царская клятьба... Ха-ха-ха!..

– Емеля, Емеля, вымыслы твои лихие... Вяжите его!

Брязга засунул буяну в раскрытую пасть меховую шапку и уволок его в сени.

На столах, застланных вышитыми скатертями под одно лицо, – саженный осетрище; да олений окорок; да медвежий, приправленный чесноком и малосольными рыжиками, окорок; да подовые пироги с вязигою; да лосиная губа в кровяной подливе; да тертая редька в меду; да стерляди копченые и ветряные; да белые с красным брызгом яблоки по кулаку; да на большом деревянном блюде выпеченный из теста казак на коне и с копьем.

Подавалы проворно меняли яства.

Чашники разливали по кубкам брагу, наливки и настойки, привозные с Бела моря фряжские вина и меды домашние – мед пресный, мед ягодный с пахучими травинками, мед красный, выдержанный в засмоленной бочке до большой крепости, мед обарный с ржаной жженой коркой.

Никита Строганов круто солил Ярмаку кусок и приговаривал:

– Ешь солоно, дом мой знай.

В лад ему Ярмак отвечал:

– Хлебу да соли долог век.

Мартьян:

– Места тут у вас нелюдимые. Плывешь, плывешь – ни дыму не видно, ни голосу не слышно.

– Справедливо твое слово, батюшка отец Мартьян. Сидим в нашей вотчине, как сычи. Лес палим, пни корчуем, ставим новые роспаши, а земля мясига – ни соха ее, ни борона не берет. Где рассол найдем, тут и варницы строим, и соль варим, и трубы соляные и колодцы делаем к соляному варению.

– Какие народы соседствуют с вами?

– На Ирени и на Сылве татары и остяки кочуют, на Яйве и Косьве – вогуличи, а под Чердынью и далее на Устюг зыряне и вотяки бытуют... Лешая сторонка!

– Татар мы знавали, а вот о зырянцах, вогульцах и остяках не наслышаны. [74/75]

Слово старшего Строганова:

– Народишки те ремесел никоторых не знают и продолжают свою дикую жизнь выпасом скота, ловлею рыбы и зверя. Противны им обычаи и все дела наши и наша христианская вера. Соль варить и руды разрабатывать сами не хотят и не умеют, а когда мы за дело взялись, смотрят на нас с завистью. Через наши руки царь Иван Васильевич, по доброте своей, шлет поганцам подарки, чтоб от сибирского султана Кучума их к себе в ясак переманить, а я, грешник, последнее сукнецо придержал: свинью горохом не накормишь, хе-хе... Живут, будь им неладно, как-то нехотя – ни двора, ни амбара. Кругом лес, а у них полы земляные. Кнутовище прямое лень выломить, привяжет на кривулю лычко узлом и гоняет. Скотина зимой на юру мерзнет, а летом ее гад заедает. Тонут в трясинах и болотах, мосты настелить не смыслят. Только и глядят, какую бы пакость русскому пришельцу сотворить. Всякими укрепами и лихими вымыслами от злых неприятелей оберегаемся, многие скорби и досады от них принимаем...

И долго еще наперебой сетовали Строгановы на свою горькую судьбину.

На дворе пировала ватага.

Столы были завалены хлебом, пирогами с рыбой и рябиною, заставлены блюдами со снедью да корчагами с говяжьими щами, киселями и кашею. На кострах палили свиней, жарили баранов.

Над гульбищем стон стоял, стлался жирный дым да сытый говор. Обожравшиеся ватажники сидели и полулежали на кошмах и одежинах, набросанных на убитую землю. Один бывальщину рассказывает, другой похваляется тем, что осквернил сто девиц...

Петрой Петрович прохаживался меж пирующих и приговаривал:

– Просим вашей чести, чтоб пили, ели да веселы были. Гостю наш почет, гостю наша ласка.

– И то, старик, едим сладко, носим красно, работаем легко.

– По заслугам и кус.

– Мы приплыли не с разбойным подступом, а по-доброму.

– Коль с добром пришли, то и приняты будете приятно.

Бурлак Кафтанников шел в обнимку с казаком Лыткой и пьяно, с надсадою хрипел:

– Друг...

– «Шутырила-бутырила», – напевал Лытка.

– Друг, на Руси житье мужику хуже медвежьего...

Лытка тронул волосяные струны балалайки и сыто рыгнул:

– Оно так, дядя Лупан, плавать веселее: то золота полна шапка, то до пупа гол... «Шутырила-бутырила на лапте дыра...» [75/76]

– Медведь всю зимушку дрыхнет, лапу сосет, а мужик и зиму и лето знай ворочает...

Лытка остановился, поглядел на бурлака, сбил его кулаком с ног и не оглядываясь пошел дальше, распевая во всю глотку!

Шутырила-бутырила

На лапте дыра.

Жулики-разбойники

Ограбили меня...

А Кафтанников, размазывая кровь по усам, кричал:

– Друг, облей-обкати сердце!

По кругу шли, кланяясь, кувшины с вином и брагою.

У погреба были расставлены бочки с квасами – квас сычоный, квас малиновый, квас вишневый, квас житный, квас выкислый.

На даровое угощение приплелись дряхлые старики и старухи. Одного, совсем умирающего, сыновья привели под руки; хлебнув вина, он ожил, а потом и песню затянул. За амбарами в темноте нищие и подростки допивали из опорожненных бочек гущу и ополоски.

Вокруг Куземки Злычого собралась дворня, слушала развеся губы. Врал Куземка, аж земля под ним зыблилась, врал – сам себя не видел...

– У нас на Дону живут богато, казаки ходят в сапогах, а бабы все до одной брюхаты. Добра-то, братцы, добра! Золота, серебра, бархата и холста на каждого аршин по ста. А землю у нас быки рогом пашут, козы боронят. Птица на Руси зерно уворовывает и, возвернувшись на Дон, поле казачье засевает. Солнышко ниву пасет, бог ниву дождем сечет. Глядишь – и поспел урожай. Снопы сами на двор приходят, бабы молотят, мелют, лепешки пекут, а мы, казаки, поедаем да винцом донским запиваем. А пчелы, братцы, на Дону и Донце – каждая по овце. С поносу летят, аж кусты трещат. Вот она где жизня!

– Послушать тебя, казачок, так житье вам было на Дону, как воробьям в малиннике. И чего вам не пожилось там?

– Мы народы гулевые, народы тертые, не любим на одном месте сидеть... А бывал ли из вас кто на горах Жигулевских? Взъедешь на те горы, и солнышко – вот оно, пикой достать можно. Привязал я раз коня месяцу за рог, а сам спать лег. Проснулся, гляжу со сна: мать честна! Месяц ушел и коня увел. Парень я догадливый, пальцы в зубы, да как свистну! Конь был удал, услыхал меня, поводок оборвал – и бултых в Волгу. Скоро и ко мне на зов приплыл... Эх, Волга-мать, река быстра, по тебе сомы бьются, аж пыль столбом!

Смех дворни заглушал Куземкины россказни...

Фока Волкорез хлестал в ладони.

– Гей, юр, юрки, вор с ярмарки!

Черны руки размахались, скоры ноги расплясались. [76/77]

Много чего ватажники стрескали, а не могли яств повыесть, пития повыпить. Иной, распустив брюхо, ел стоя, чтобы больше утряслось; иной отбегал в сторонку и, запустив палец в рот, изрыгал съеденное и вновь, приплясывая, возвращался к столам.

– Жри, Митюха, калач мягкий, рот большой!

Взгрустнулось о Доне, в песне всплакнули о Волге...

Есаул Осташка Лаврентьев – брови черны, огневые глаза – и с ним несколько казаков, что были потрезвее, прикудрявились и пошли в слободку к девкам.

Всю ночь на крепостных башнях перекликались охраняльщики и били колотушками в чугунные доски.

Гулебщики до свету песни орали – над городом, как зарево, зык стоял...

 

19

 

Пала осень, стрежни затягивало песками. Мерцая, текла усталая осенняя вода. Зверь, напуганный шорохом опадающих листьев, покидал дебри и выходил на открытые места. Ветер расплетал березыньке косу рыжую. Мокрая ворона, хрипло каркая, качалась на голой ветке.

Закормили, задарили Строгановы казаков. Разделившись на малые отряды, несли казаки по острожкам сторожевую службу и показывали свою казачью правду.

Бунтовали на Каме черемисы и башкирцы, задавленные непосильным ясаком. Казаки к ним сплавали – самых пущих перевешали, остальных всяко настращали и обложили двойной данью.

Таясь, как волк по чащобам, приходил под Чусовской городок и под Сылвенский острожек мурза Бегбелий с вогулами и остяками. Казаки тех налетчиков перебили из головы в голову, а самого Бегбелия поймали и в земляной тюрьме ему жить указали.

Украдом, пустясь на многие хитрости и козни, приходил под Пермь мурза Кихек с тюменскими татарами и косьвинскими зырянами. Казаки и этих находцев переловили, перебили, а самого Кихека сотник Черкиз застрелил на приступе в припор ружья.

Согнали казаки с дедовых стойбищ иренских и сылвенских татар и остяков. Строгановы на тех землях расселили своих людей, приставив их к соляному и пашенному делу.

Жители одного лесного аула не захотели уходить с обжитых мест и, усоветовавшись, порыли земляные норы, укрепя их жердяными подпорами, и спрятались туда со всеми животами и со всем имением своим. К храбрующим казакам жители выслали одетого в смертную одежду древнего старика, он пал на колени и сказал:

– Мы живем тут с искони веков и крепко привержены к болотам, лесам и травным удолиям своим... [77/78]

Казаки дивились тишине точно вымершего аула и стали выспрашивать старика, много ли у них богатства и куда попрятали девок?

– ...в озере рыбу ловим, по лесам зверя бьем, тем и кормимся. Мы злодействуя не ходили на войну, и к нам злодействуя никто не приходил войною.

Иван Задня-Улица опрокинул его пинком, – носок сапога Иванова был окован медью, – и взревел:

– Глаза нам не отводи! Кажи, где чего есть!

Старик бормотал свое:

– Обираем по лесу дикий мед да лубья дерем, смолу гоним да пиво варим, молимся...

Илюшко Чаграй за волосы поднял его с земли.

– Сказывай, коли хочешь жив быть, где ваши девки, где зверобойная снасть, где всякая хурда-мурда?

Посыл понял, что кротостью их не возьмешь, и начал плеваться, ругаться и выкрикивать заклятья и наговоры косьвинских и кондинских колдунов:

– Захлебнуться бы вам своими грехами, горячие угли вам в глаза, сосновые иглы в печень, в кости ломота!.. Тьфу, тьфу, тьфу!.. Камни и пеньки вам в брюхо, муравьи с семи полей в глаза, рак в бороду! Тоскою, как дымом, да застит и разъест глаза ваши!

– Ну, будя, старый, шуметь, – сказал Чаграй и, накинув ему веревку на шею, повел к сосне.

Старик подал условный свист, и лесные жители, возрыдав, вышибли жердяные подпоры и погребли себя под землею со всеми животами и со всем имением своим.

 

Широко раскинулись владенья Строгановых.

В земляных и каменных норах рылись копачи, добывая железную и медную руду да закамское, с голубым отливом серебро.

На поляне гончары выделывали горшки, в кузницах из своего железа ковали сохи, копья и всякие поделки, нужные к соляному варению.

Зимогоры, расчищая место под пашню, секли лес на дрова, жгли уголь, корчевали пни.

Блистали огнями, дымились варницы. Где из озер, а где из глубоких колодцев приставленные люди черпали соленую воду и наполняли ею железные цирени (корыта), из коих повара и подварки выпаривали соль.

Лопата звякала о камень, хлопал кнут погонщика, копач врубался в грудь горы. В темном забое слеп глаз, могильный холод знобил кость, но упорно гремели удары, из-под кайла стреляла искра. Скрипело маховое колесо, выматывая из шахты плетушки с породой. [78/79]

В варницах по закрайкам чанов и корыт губою настывала соль, соль текла под ногой, соляные сосульки свисали с матиц и тележных осей, солью, как инеем, были засыпаны дороги от промыслов до соляных амбаров и далее на Каму до соляных барж.

Бабы где на лошадях, а где и лямками по воде подтаскивали дрова к варницам.

По горным и лесным тропам сновали подростки с угольными коробами на загорбках.

Густой говор северян мешался с цветистой речью более скорых на язык волжан. Текла прошитая звенящей тоской, родная и русскому уху, песня азията. С далеких рыбацких станов ветер наносил стонущий напев «Дубинушки». Засевшие на мели плотогоны, наваливаясь на рычаги, ухали, как черти в болоте.

С реки лились бабьи навизги да смех.

Тут – сопит пила, стучит топор, там – прикащик тычет в рыло, матюшит сплеча:

– Не ленись!.. Ходи борзо!..

Работа велась день и ночь

работали за хлеб да за воду.

Жили на своих жирах (станах) приуральские народцы. Строгановы и их не оставляли своими милостями: сгноенным в ямах хлебишком подкармливали; рваной, отслужившей свой срок одежонкой снабжали; отпускали в долг всякую хозяйственную мелочишку – иголку, шило, огниво, топор, прядь неводную. Все выловленное народами в реках и озерах купцы забирали за долги. Вся добытая птица и пушнина, мед и самоцветы шли в уплату долгов. Те, что были побогаче и поудалее, бежали с семьями за Камень[1], где попадали под двойную кабалу вогульских и татарских князьков. Слабосильные приходили на промысла отрабатывать долги. На самых худых плательщиков Строгановы напускали своих людей с наказом: «Убей некрещеного или вышиби и отгони от юрты, а жену и детей забери себе, пусть работают на тебя, а ты заодно с ними – на меня». Да с тех же народов тайно от царя драли купцы ясак жареным, вареным и так, чем придется.

Копачи Вишерского рудника, проведав, что артельный кормщик, по научению прикащика Свирида, кладет им в кашу суслиное сало, возмутились и побросали работы.

К копачам пристали солевары двух близлежащих промыслов.

Разгневанный Свирид затравил собаками присланных к нему с рудника выборных людей и одному из них, Ивашке Редькину, плетью выхлестнул глаз.

Тогда Ивашка, помолившись пресвятой богородице и подговорив себе товарищей, ночным делом приступил к прикащичьей избушке, железиною высадил дверь и немилостивым боем [79/80] заставил прикащика сожрать дохлую мышь, а потом – слово за слово, словом по слову, распались и припомни многие прежние обиды, уходили они прикащика Свирида до смерти.

После того целой гурьбой бросились к варницам, сожгли два соляных сарая со всем нарядом; подрубив запоры, вдруг спустили пруд и затопили несколько рудников, но скоро сами устрашились своего злодейства и приутихли, а старики заковали в цепи двух своих главарей – Редькина и Рыжанко – и стали ждать, что будет.

Никита Строганов бросился к казакам.

– Беда!

Увидав перепуганного и полураздетого купца, Ярмак подал боевой клич:

– Ватарба!

Есаулы, срывая со стен оружие, вопрошали:

– Набег?

– Орда?

– Отколь?

– Хуже! – схватился за сердце и пал на лавку хозяин. – Хуже!.. Именья моего разорение, смута и душегубство... Ежели по твоему, атаман, слову не будут заворуи наказаны, то и впредь ждать мне от них еще больше того дурна. Людишки у меня из разных земель схожие, людишки беспокойные...

Ярмак набрал надежную сотню и поскакал на промысла.

Копачи и солевары, гремя сбитыми из листового железа сапогами, окружили казаков и застонали:

– Батюшка...

– Ярмак Тимофеевич...

– Помилосердствуй!

– Не покинь нас на погибель.

– Мы всеми оставлены и забыты.

– На тебя атаман, вся надёжа!

– Принимай нас в свою ватагу...

Ярмак, дернулась косматая бровь Ярмака:

– Мне такие не надобны, я таких-то и своих в куль да в воду... С чего, злецы, взыграла в вас сила окаянная? Ребра вам расшатаю и все языки одним гвоздем на одну доску приколочу!

Пали на колени и сдернули с коротко стриженных голов берестяные колпаки и войлочные шляпчонки.

– Помилосердствуй, атаман!

– Бить нас и без тебя есть кому...

В мольбе тянулись изъязвленные соляным раствором руки; лица, запеченные в огненной работе, были жалостливы. Закованный по рукам и ногам Ивашка Редькин, – вытекший глаз его был заткнут окровавленной тряпицей, – звеня цепью, подскочил к атаману.

– Бей меня первого! Все одно пропадать! Постою за мир, пострадаю за правду Христову! [80/81]

Он, как бесноватый, скакал перед мордой коня и, захлебываясь, кричал какую-то невнятицу.

– Не суерыжничай, Ваньша, я все обскажу ладом, – бряцая ржавой цепью, поднялся с колен, сажень в груди, соляной повар Рыжанко. Он одернул прожженный искрами кожаный фартук, угрюмо глянул на казаков и степенно заговорил:– Мы не бунтовщики какие, мы... терпежу нашего не хватает! Прикащик Свирид деньги с нас собирал на церковное строение и те деньги с сыновьями своими пропивал... Мы не недоверки какие, крест на шее носим и душу свою поганить суслиным салом не дадим...

Голоса ропота:

– Не дадим, не дадим!

– За что нам терпеть?

– Не тут нам пуп резан.

– Мы народы тверские да суздальские...

– От долгов сбрели.

– В работы нас купец лукавством да насильством охолопил.

В толпе возмутителей шныряли зыряне, башкиры и татары. Вытолкнутый вперед Юлтама нерешительно заговорил:

– Хазяйн, бох ево знает, один день – бульно хорош, другой день – бульно палахой... Один день хлебишка давал, лаптишки давал, котел давал. Другой день приходил хазяйн – рыбка отбирал, птичка отбирал, шкурка отбирал, лошадку отбирал, все отбирал.

Рыжанко отсунул Юлтаму.

– Ты погоди, у нас тут свои заботы...

– Какой такой свой забот? Твой брюхо ашать хочет, мой брюхо ашать хочет – один забот...

Ярмак:

– В ваш уклад и правеж мне дела нет.

Общий голос:

– Правду говорим!

– Не спорю.

Казаки, иные взирали скучая, иные – хмуро.

– Ая-яй-яй, палахой дела, помирать надо, – сокрушенно сказал Юлтама.

– Помирать не надо, бежать надо, – негромко отозвался кто-то из толпы татар.

И снова заговорил Рыжанко:

– Живем мы тут помилуй бог как! Сыты бываем щедротами хозяина четыре дня в году – на пасху, рождество, прощеное воскресенье да Дмитровскую субботу. Хлеб выдает такой, что он и хлебом не пахнет. Кормить не кормит, а все понуждает, чтоб соли нагребали перед прежним с прибылью. Работа душит, некогда глаз поднять, солнышка не видим. Я сам ворочаю, жена со мной ворочает, детишки ворочают, и самый малый – по шестому годку – приставлен лыки драть, корзины и короба плесть. [81/82] Родитель мой, что насилу бродит и весь дряхл в забвении шатается, за единое грубое слово услан прикащиком в рудник на гнилую работу. За его хозяйской пашней да солью ходючи, одежонку всю передрали, волочимся в наготе и босоте. Рыбы на уху добыть некогда, и мы с весны с женами и малыми детьми кормимся травой. Иные на Русь сбежали, иные от болезней и с голоду примерли. За самую чутошную вину, а то и без вины, палач Абдулка батогами нас, крещеных, лупит нещадно и каленым железом пытает, на шею цепь с чурбаном вешает да на головы железные рогульки набивает. Хозяин нас в уезд ушлет, а сам с прикащиками в наши избы для блудного дела ходит, жен и дочерей наших ворует и после над нами же надсмехается. Греха купец не боится, людей не совестится. Велит нам в церковь ходить во все праздники церковные и господские. Кто не придет, с того в первый раз берет по две гривны, в другой раз – грош, а кто не придет в третий раз, с того дерет алтын да приказывает палачу привесть того немоляя-невера в церковную ограду и, чтоб не забыл он дорогу к угодникам, бить его палками. Чего мы в церковь пойдем? Поп службу ведет не по-русски, а по-латынски: прислушиваешься-прислушиваешься, а так и уйдешь, не поняв ни шиша... В хоромах, где иконы висят, курит хозяин табачище, а нас за табак кнутом бьет и лбы каленым пятаком клеймит. Да он же, по злой неволе, на спасов день и в благовещенье сгоняет народ на свой двор и стрижет с нас волос, да подбавив в тот волос овечьей шерсти, валенки для прикащиков валяет, а мы, сироты...

– В ваш уклад и правеж мне дела нет, – повторил Ярмак и нагайкой указал на Рыжанко и кривого Ивашку Редькина: – Этих заковать в железа и посадить в яму, хозяин в их головах волен. Остальных выпороть и не мешкая приставить к работам.

Из-под локтя атамана вывернулся палач Абдулка; круглая, ровно из красной меди литая, морда его жирно блестела.

– Пороть, бачка?

– Лупи всех из головы в голову, лупи принародно, чтоб, смотря на то, бабам и малым ребятам неповадно было смуту заводить.

Стон качнул толпу:

– Батюшка, бес нас попутал!

– Горе липовое...

– Живое мясо с нас рвут!

– Лучше бы мне и на свете не жить!

– Кроме бога, не у кого нам искать защиты!

– Ну, атаман, попомни... Отрыгнется тебе наша кровь ядом!

Кнутобойцы засучивали рукава, разбирали с возу розги.

– Ложись!..

Подходили, побелевшими губами шептали слова молитвы и, спустив портки, покорно ложились. [82/83]

Скупые охи, зубовный скрежет, мельканье плетей и розог над распростертыми телами, а тела были худющие, шкуры вытертые, шелудивые, в мокрых соляных язвах.

Кнутобойцы хлестали без злобы до первой крови, а там обезумели и принялись за дело с остервенением.

Абдулка крутился, как бес, и покрикивал:

– Серчай, крепчай!

Подручные отзывались:

– Сухо!

Хозяин послал за вином.

 

– Будя кровавить руки, – сказал через несколько дней казак Васька Струна и, набрав себе шайку, сбежал на Волгу. За Васькой поднялся гусак бурлацкий Трофим Репка.

– Истома злее смерти, – сказал он и, подговорив шайку, по последней воде сбежал на Волгу.

Пала зима глубока.

 

20

 

Жили казаки, крепи держали.


 

[1] К а м н е м,  или Каменным поясом, звались горы, хребет Уральский.

 

Продолжение